– Мама?..
Последовало недолгое молчание.
– Нет, сынок. Это я.
Преподобный Йоун, пошатнувшись, сумел поднять Тоути на ноги.
– Теперь иди, – скомандовал он, наклоняясь, чтобы взять принесенную с собой свечу. – Или ты еще спишь?
Тоути покачал головой:
– Нет-нет. Я не сплю. Мне стало нехорошо, и я пошел выпить воды. А потом, наверное, потерял сознание.
Он вцепился в руку, протянутую отцом, и вдвоем они кое-как добрели до бадстовы.
– Теперь сядь на свою кровать, – велел отец. И отступил на пару шагов, наблюдая за тем, как Тоути тяжело покачивается на ногах. Глаза юноши неестественно блестели, волосы в зыблющемся свете свечи лоснились от пота. – Ты изнурил себя, сын. Все эти поездки в Корнсау по такой непогоде. Тебя точно околдовали.
Тоути поднял на него взгляд.
– Отец?..
Преподобный Йоун успел подхватить падающего сына.
Дни становятся короче. Теперь времени хватает на все, даже с избытком, и потому семейство из Корнсау отправилось в церковь, чтобы убить темные докучные часы воскресного утра. Горы засыпаны снегом, а вода в поилке для скота прошлой ночью покрылась льдом. Йоун велел Бьярни разбить ее молотком, и теперь мы втроем – Йоун, Бьярни и я – ждем, когда вернутся из церкви остальные.
Куда мог подеваться преподобный? Я не видела его много дней. Мне думалось, что он непременно приедет на мой день рождения – ведь он видел дату в приходской книге, – однако этот день настал и миновал, и я ни словом не посмела обмолвиться о нем хозяевам Корнсау. Теперь один за другим уходят и ноябрьские дни, а преподобный все не приезжает, ни письма от него, ни весточки, которая могла бы поддержать меня. Стейна спросила, не думаю ли я, что преподобного удерживает дома непогода – неделю назад был такой буран, что нас едва не завалило снегом. Быть может, преподобный целиком поглощен своими пасторскими обязанностями, объезжает сейчас собственную паству с приходскими книгами, записывает бесчисленные имена, чтобы они остались в памяти потомков. Или, может быть, ему надоели мои рассказы; может быть, какие-то мои слова убедили его, что я виновна, что меня следует отвергнуть и покарать. К тому же я безбожница. Я отвлекаю его от христианского образа мыслей, заставляю сомневаться в любви Господней. А может, Блёндаль снова вызвал его, приказал больше меня не слушать. Так или иначе, это жестоко – бросить меня без предупреждения, не пообещав вернуться. Без посещений преподобного дни кажутся длиннее, хотя свет и бежит из наших краев, точно пес, которого отодрали плетью. Дел у меня все меньше и меньше, и бесплодное ожидание поглощает все мое существо. Заскрипит ли снаружи снег под ногами, кашлянут ли в коридоре – я тут же вскидываюсь, решив, что сейчас появится преподобный. Но нет – это вернулись слуги, задав ввечеру корм скоту, это Маргрьет сплевывает мокроту в носовой платок.
Ожидание так измучило меня, что я начинаю желать смерти. Отчего бы этому не случиться прямо сейчас? Отчего бы не взять топор и не разделаться со мной прямо здесь, на хуторе? Это мог бы сделать Бьярни. Или Гвюндмюндур. Или любой из здешних мужчин. Видит Бог, они бы наверняка с радостью ткнули меня лицом в снег и снесли бы мне голову безо всяких церемоний, без священника или судьи. Если уж меня собираются убить – отчего бы не совершить убийство сейчас, сию минуту, и наконец покончить с этим делом?
Это все Блёндаль. Он хочет измучить меня ожиданием, прежде чем подставить мою шею под топор. Хочет, чтобы я сломалась, он – изверг и потому отнимает единственное утешение, которое осталось у меня в мире. Отнимает Тоути и принуждает меня бессмысленно следить за тем, как течет время. Какой жестокий дар – дать мне столько времени на то, чтобы проститься с жизнью. Почему мне не скажут, когда, в какой день я должна умереть? Быть может, это случится завтра – а преподобного не будет рядом, чтобы мне помочь. Почему он не приезжает?
Меня угнетает эта бесповоротность. Смертный приговор вкупе с серыми буднями хуторской жизни терзает сердце, точно острый нож. Возможно, было бы лучше, если бы меня оставили в Стоура-Борге. Я могла бы умереть от истощения. Обросла бы коростой грязи, насквозь пропиталась холодом и безнадежностью, и моя плоть, ощутив неминуемость смерти, сама бы охотно рассталась с этим миром. Все лучше, чем снежным днем праздно мотать шерсть, дожидаясь, пока кто-нибудь меня убьет.
Быть может, в следующее воскресенье я попрошусь пойти с Маргрьет в церковь. Для чего еще Бог, как не для того, чтобы отвлечься от той трясины, в которой мы погрязли? Все мы – жертвы кораблекрушения, выброшенные на зыбучие пески нищеты. Когда я вообще в последний раз посещала церковь? Уж верно не в те времена, когда жила в Идлугастадире. Скорее всего – в Гейтаскарде, вместе с другими слугами. Мы прибывали туда верхом и за церковной стеной переодевались в лучшую свою одежду, и холодный утренний ветер щипал нас за голые ноги, покуда мы, отряхнувшись от конского волоса, торопливо натягивали свои наряды. Мне не хватает душного тепла и тесноты, чихания, кашля и хныканья маленьких детей. Я хочу, чтобы голос священника журчал, омывая мой слух, – просто ради того, чтобы внимать его журчанию. Вот так я в детстве, когда меня нанимали на хутора по ту сторону реки подмывать обделавшихся младенцев и стирать белье с золой и жиром, сбегала в церковь, чтобы ощутить себя частицей некоего целого. Очиститься.
Возможно, все обернулось бы иначе, если бы Натан дозволял мне посещать церковь в Тьёрне. Я могла бы там с кем-нибудь сдружиться. Познакомиться с какой-нибудь семьей и обратиться к ним за помощью – потом, когда все пошло кувырком. С хозяевами других хуторов, к которым я могла бы наняться. Но Натан не пускал меня в церковь, и не было у меня ни другого друга, ни огонька, чтобы идти на него через зимнюю пустошь.