– Не так много, Стейна, – говорю я. – Не заваливай угли.
Овечьи головы я подношу вплотную к раскаленным углям в очаге – опалить. Шерстинки не загораются, только съеживаются от пламени, и от вони у меня щиплет в носу.
Боже милостивый, этот запах…
Бадстова в Идлугастадире. Дощатый пол и кровати вымазаны китовым жиром, и огонь лампы лижет одеяла, и пропитанная жиром шерсть обильно дымится. Запах паленой шерсти. Запах горящих волос.
Я больше не могу; мне нужно вдохнуть свежего воздуха. О господи!
Не позволяй им заметить, что с тобой творится. Я вручаю овечьи головы Стейне, пускай она этим займется. Мне нужно на свежий воздух. Я объясняю Стейне, что хочу продышаться от дыма.
Изморось касается лица, точно благословляя… но вонь паленой шерсти и сожженных волос все так же забивает мои ноздри, и от этой едкой вони меня выворачивает наизнанку.
Меня находит Маргрьет – в темноте, сидящую на корточках, уткнув голову в колени. Я жду, что она примется меня бранить. Агнес, что ты творишь? Ступай в дом. Делай что велено. Как ты смела бросить все на Стейну? Она сожгла мясо дотла.
Но Маргрьет молчит. Она присаживается рядом со мной, и я слышу, как хрустят ее колени.
– Как быстро стало темнеть. – И это все, что она намерена сказать?
Но это правда. Синие сумерки уже выползли из темной утробы реки.
В темноте запахи всегда становятся острее, и сейчас я отчетливо чую, что от Маргрьет пахнет кухней. Кровяной колбасой. Дымом. Рассолом. Она тяжело дышит, и в вечерней тишине явственно слышен натужный хрип ее легких – хворь вцепилась в них мертвой хваткой.
– Мне нужно было подышать воздухом, – говорю я.
Маргрьет издает короткий вздох, откашливается.
– От свежего воздуха еще никто не умер.
Мы сидим и вслушиваемся в едва слышный шум реки. Мелкий дождь прекращается. Начинается снегопад.
– Надо бы глянуть, как там девочки, – говорит наконец Маргрьет. – Я не удивлюсь, если Стейна сама себя подвесила к балке вместо мяса. Придем – а она уже прокоптилась.
Негромкий глухой стук доносится из кузни. Верно, мужчины растягивают овечьи шкуры для просушки.
– Пойдем, Агнес, не то застудишься до смерти.
Опустив глаза, я вижу, что Маргрьет протягивает мне руку. Я принимаю ее – кожа у Маргрьет на ощупь точно бумага. Мы входим в дом.
От огня в очаге осталась лишь груда чуть слышно потрескивающих углей, и ночная тьма укрыла пролитую в загонах кровь, когда Лауга распухшими пальцами подвязала сушиться последнюю порцию кровяной колбасы. Стейна, чей фартук был густо измазан кровью и овечьими потрохами, оперлась о дверной косяк, наблюдая за сестрой.
– Снег идет, – сообщила она.
Лауга пожала плечами.
– Все пошли спать, – продолжала Стейна и принюхалась. – Приятно здесь пахнет, правда?
– Не припомню, чтобы от резни был приятный запах. – Лауга нагнулась и подхватила бадьи, в которые складывали овечьи внутренности.
– Да оставь ты их, пускай сохнут. Утром вымоем. – Стейна подошла к сестре, поставила табурет напротив очага. – А ты видела, как Агнес укладывала мясо? В жизни не видала, чтобы так быстро работали.
Лауга составила бадьи у стены и села рядом со Стейной, протянув руки к дышащим теплом углям.
– Она, наверное, отравила весь бочонок.
Стейна скорчила рожицу.
– Агнес никогда бы так не поступила. Во всяком случае, с нами. – Послюнив уголок фартука, она принялась оттирать засохшую грязь на руках. – Интересно, что это на нее нашло?
– Нашло? О чем ты?
– Сидим мы с Агнес, вот как сейчас с тобой, опаливаем овечьи головы, и вдруг она сует их мне и, что-то бормоча, выскакивает из кухни. Мама пошла за ней, и я видела, как они сидели рядком снаружи и о чем-то толковали. А потом вернулись в дом.
Лауга нахмурилась и встала.
– Занятно, – продолжала Стейна. – Что бы там мама ни говорила, а я думаю, что теперь она жалеет Агнес.
– Стейна… – предостерегла Лауга.
– Она, конечно, нам не скажет, но…
– Стейна! Ради всего святого, ты способна говорить хоть о чем-то, кроме Агнес?
Стейна подняла на сестру удивленный взгляд.
– А что плохого в разговорах об Агнес?
Лауга фыркнула.
– Что плохого? Неужели я единственная, кто видит, какова она на самом деле? – Голос ее упал до свистящего шепота. – Ты говоришь о ней так, точно она обычный человек. Обычная служанка, и ничего более.
– Ох, Лауга! Жаль, что ты не…
– Что – «я не»? Что? Не снюхалась с ней, как вы все?
Стейна уставилась на сестру с приоткрытым ртом. Лауга бросилась в дальний угол кухни, прижала ко лбу стиснутые кулаки.
– Лауга?
Сестра не обернулась, лишь медленно подняла грязные бадьи.
– Я их вымою. – Голос ее срывался. – А ты, Стейна, шла бы уже спать.
– Лауга! – Стейна поднялась и неуверенно шагнула к сестре. – В чем дело?
– Ни в чем. Просто иди спать, Стейна. Оставь меня в покое.
– Никуда я не уйду, пока ты не скажешь, чем я тебя так расстроила.
Лауга помотала головой, лицо ее скривилось.
– Я думала, все будет по-другому, – сказала она наконец. – Когда приезжал Блёндаль, я думала, что нам почти не придется иметь с ней дело, потому что здесь будут офицеры. Я думала, что ее запрут! Мне и в голову прийти не могло, что она вечно станет торчать рядом с нами и беседовать с преподобным в нашей бадстове! А теперь, вижу, и мама разговаривает с ней так, словно она одна из нас! А что вся долина на нас косится, вам будто и безразлично!
– Вот и неправда. Никому до нас дела нет.
Глаза Лауги сузились, и она со стуком поставила бадьи на пол.
– Есть, Стейна, еще как есть. Ты этого не понимаешь, но мы все сейчас точно клейменые. И то, что все видят, как мы говорим с ней, кормим ее вдоволь, только ухудшает дело. Нас с тобой никто замуж не возьмет.